— Мама твоя на это надеялась, — проговорил Рэфи скорее как утверждение, чем вопросительно.
Мальчишка кивнул.
— Когда я вытащил ее из морозильника, у меня прямо в голове помутилось. Уж слишком она была громадная.
И опять молчание.
— Я не думал, что она разобьет стекло, — сказал мальчишка уже тише и глядя в сторону. — Разве можно себе представить, что индейкой высадишь окно?
Он вскинул глаза на Рэфи, и в них было такое отчаяние, что Рэфи, несмотря на серьезность ситуации, не смог скрыть улыбки — с такой искренней досадой это было сказано.
— Я хотел только напугать их. Знал, что они там собрались, разыгрывают семейную идиллию.
— Ну, теперь-то игра в идиллию кончена. Мальчишка промолчал, но словно расстроился, и Рэфи сказал:
— Но пятнадцатифунтовая индейка для троих — это немного чересчур, правда же?
— Знаете, этот подонок-папочка жрет дай бог как!
Рэфи решил, что зря теряет время. С него довольно. Он встал, чтобы уйти.
— Папина родня тоже каждый год приходила, — добавил мальчишка в попытке удержать Рэфи. — Но на этот раз они решили не являться. А нам вдвоем куда такую громадину! — вновь повторил он и покачал головой. Он отбросил притворную браваду и говорил теперь совсем иначе. — Когда же мама наконец приедет?
Рэфи пожал плечами.
— Не знаю. Наверное, когда ты выучишь свой урок.
— Но сегодня же Рождество!
— В Рождество тоже можно кое-что выучить.
— Уроки — это для малышей. Рэфи улыбнулся такому замечанию.
— Разве не так? — Мальчишка сплюнул, как бы обороняясь.
— Вот я сегодня получил кое-какой урок и выучил его.
— А-а, об отсталых и переростках я не подумал!
Рэфи направился к двери.
— Так какой же это был урок? — торопливо спросил мальчишка, и по тону его Рэфи понял, что он не хочет оставаться в одиночестве.
Помедлив, Рэфи обернулся, понурый, грустный.
— Неприятный урок, должно быть.
— Скоро убедишься: уроки другими не бывают.
Мальчишка сидел нахохлившись, расстегнутая куртка с капюшоном сползла с плеча, сквозь грязные длинные патлы проглядывали розовые ушки, на щеках — россыпь розовых прыщей, а глаза — синие, ясные. Всего лишь ребенок.
Рэфи вздохнул. Как бы до времени не отправили в отставку за этот рассказ. Он придвинул к себе стул, сел.
— Для записи, — сказал Рэфи, — рассказать это просил меня ты.
Лу Сафферну вечно надо было находиться в двух местах одновременно. В постели он видел сны. В промежутках между ними он перебирал в памяти события прошедшего дня, в то же время планируя день следующий, поэтому, когда в шесть часов утра раздавался звон будильника, он не чувствовал себя отдохнувшим. Принимая душ, он репетировал речи на презентациях, а иногда, просунув руку из-за банной занавески, отвечал на электронные письма на своем «Блэкбери». Завтракая, он читал газету, а слушая болтовню своей пятилетней дочки, одновременно внимал утренним новостям. Когда его сын, которому был год и месяц, демонстрировал, чему новому он научился, Лу всячески изображал интерес, а сам в это время напряженно размышлял о том, почему не испытывает к этому ни малейшего интереса. Целуя на прощание жену, он думал о другой.
Каждое его действие или свершение, каждый поступок, каждая беседа или мысль имели подкладкой нечто другое. Дорога на работу являлась одновременно совещанием по телефону. Завтраки мешались с обедами, обеды — с коктейлями перед ужином, а ужины — с выпивками после них, те же, в свою очередь… ну, это уж как повезет. А в случаях везенья, где бы он ни находился в этот вечер, в чьей бы квартире, в каком бы отеле или доме, с кем бы ни делил это счастливое времяпрепровождение, он, разумеется, спешил убедить тех, кто не разделял этого счастья, — а именно жену, — что находится в другом месте. Для них он задерживался на собрании, застревал в аэропорте, доканчивал составление какого-нибудь важного документа или стоял в очередной рождественской пробке — будь они неладны. Волшебным образом в двух местах одновременно.
И все мешалось, наезжало друг на друга, перехлестывало через край. Он постоянно находился в движении, постоянно стремился куда-то в другое место, постоянно желал быть где-то не там, где он есть, или мечтал о некоем спасительном и сверхъестественном вмешательстве в его жизнь, которое позволило бы ему рассредоточиться, находясь сразу там-то и там-то. Людям он уделял как можно меньше времени, давая каждому почувствовать, что с него и этого хватит. Привычки опаздывать у него не было, он был четок и все делал вовремя. На работе он все успевал, но в частной жизни он был как сломанные карманные часы. Он был перфекционистом и тратил уйму энергии, добиваясь успеха. Однако и для него, так страстно желавшего удовлетворять свои растущие аппетиты, существовали пределы, которые мешали карабкаться к новым и новым головокружительным высотам и не позволяли свободно воспарить над повседневными нуждами. В его графике находилось место тем, кто помог бы ему вырасти иначе, но только в карьерном плане, — а на это годилась любая удачная деловая операция.
В одно особенно холодное утро вторника в беспрестанно строящемся и расширяющемся районе дублинских доков черные кожаные, безукоризненно начищенные штиблеты Лу вторглись в поле зрения некоего индивида. Индивид этот следил за поступательным ходом этих штиблет, как делал накануне и как намеревался делать и на следующий день. Обе ноги владельца штиблет не уступали одна другой в прыткости и сноровке. Все шаги были одинаковыми, движения от пятки к носку — четкими: штиблеты устремлялись вперед, сперва упираясь в землю каблуком, а затем отталкиваясь от нее носком где-то в районе большого пальца и сгибая ногу в щиколотке. Каждый раз с безупречной четкостью. Звук шагов по тротуару — тоже ритмически четок. Ничего похожего на тяжелый топот, какой издают порой другие безголовые фигуры, спешащие в этот час мимо — голова каждого из таких прохожих все еще покоилась на подушке, хотя тело уже и разрезало утренний холод. Нет, эти штиблеты лишь негромко постукивали — звук монотонный, назойливый, как капли дождя, падающие на крышу теплицы, низ брючин слегка колышется подобно развевающемуся от легкого ветерка флажку у последней, победной, лунки.